“…Давно скворцы свои дома забросили,
И где-то с грустью вспоминают их….”
Андрей Дементьев
Бытует мнение, что когда человек летает во сне – значит он растет. Враки все это. Когда я вижу во сне наш двор, двор моего детства и юности, то я всегда там летаю, хотя в моем возрасте люди растут разве что вширь, а эта напасть мне никогда не грозила.
Вот и опять, во сне я легко перемещался в пространстве: перелетал с крыши дома на крышу сарая, оттуда на дерево, с дерева на шаткий навес Абракадабры, откуда меня пыталась согнать тростью, унаследованной от ушедшего в мир иной супруга, бабка Какё.
Вы конечно не знаете, кто такая бабка Какё и что такое – Абракадабра. Разумеется, откуда вам знать! Но это легко исправить.
Если вы наберетесь терпения и уделите мне несколько ваших драгоценных минут, я покажу вам наш старый добрый двор, познакомлю с бабкой Какё и ее славной Абракадаброй.
Кого только не видел наш двор! Каких только событий там не происходило! Сколько замечательных людей взрастил он! Это был даже не двор, а маленький райончек, малюсенький, такой, городок, построенный специально для рабочих и служащих оборонного, как сейчас бы сказали, предприятия. Тогда так не говорили. Тогда говорили – «Почтовый ящик номер такой-то», или просто – «авиационный завод». Он был спланирован очень удачно и так рационально, что всё было прямо под рукой, все были друг-другу неназойливыми соседями. Не буду вдаваться в подробности: поверьте мне на слово.
Бабка Какё жила в торцевом подъезде нашего дома, который выходил во двор – такая же старая как и деревянная скамейка подле него с дырками прожженными селитрой, – каюсь! У нее, я имею ввиду бабку Какё, было редкое для пожилой женщины достоинство: она не забыла как сама была молода.
Еще один торцевой подъезд с противоположенной стороны дома выходил прямо на улицу, там проживали не менее замечательные жильцы. (о них я тоже могу вам рассказать, если пожелаете).
Помню, когда мы с пацанами затевали во дворе и его окрестностях какое-нибудь веселенькое дельце, с ракетами, например, взрывпакетами и прочими радостями отроческой жизни – бабуля оказывалась тут как тут, и строго вопрошала из-за забора:
– А че эт вы там, какё, делаете!? – Фраза у нее была такая, вводная – «как его». От слишком частого употребления уста ее обкатали синтаксическую единицу в слово «какё», поэтому и схлопотала себе бабуля столь экзотичное прозвище – Какё. (еще раз каюсь!)
– А чё эт вы там, какё, делаете!? – Произносила она соответствующим тоном эти достопамятные слова.
– Да иди, бабка, отсюда, не мешай, а то ща как бабахнет! – Шикали мы на нее. Но она невозмутимо продолжала:
– А я вот щас вызову пожарную охрану, начальника милиции, и вам всем по пятнадцать суток вляпають!
Мы шустро меняли нЫчку, опять настраивали атрибуты, – и снова:
– А чё эт вы там, какё, огонь палите!? – Подбоченивалась она как джин из бутылки.
– Ой да иди бабка отсюда, иди,..а то пятнадцать суток вляпают! – Ерничали мы.
– А што! И вляпають! – Подтверждала она свою угрозу надлежащим жестом, беззлобно, но с оттенком предзакатной грусти, тоски, охватывающей с годами великих художников, поэтов и прочих великих людей.
К этому времени, мне уже до чертиков надоедало мешкать и я шустро поджигал стартовые фитильки. К слову сказать, ракеты я равномерно набивал тщательно перемешанной горючей смесью, но некоторые специально наполнял послойно: первый слой хороший, второй слой бедный, и так далее. С таким послойным топливом ракета сначала взлетала вертикально, потом ложилась на бок, опять хорошая смесь – опять рывок, таким образом она металась по двору в различных траекториях и непредсказуемых направлениях. Из соображения безопасности, мы с пацанами сразу дружно падали на пузо. Какё лихо приседала прижавшись к забору, причитала и голосила, отчаянно сожалея о том, что в немощи своей не в состоянии “повыдергивать нам руки и ноги”, а за одно и “открутить дурные головы”. – “Ага, держи карман шире! Попробуй догони!”
Как-то вечером, за ее занудство, мы с Пашкой приготовили ей, по его заковыристому выражению, – “водевиль”. ПАха был большой мастер на всякого рода проделки, да и..ладно..про других умолчу.
Мы выбрали большую картофелену, воткнули в нее пару гвоздей, к одному из них привязали длинную суровую нитку, к другому короткую. Затем перемахнули через забор в палисадник и, осторожно обойдя кусты малины, закрепили короткий конец нити за верхний наличник, отрегулировав ее так, чтобы картошка висела прямо по центру оконного стекла. Теперь оставалось протянуть ниточку повыше через ветку вишни и залечь с кончиком в руке среди кустов смородины.
Шум городка затихал, окна гасли одно за другим. Заречье мирно отходило ко сну. Трава отдавала нам дневное тепло и влажные ароматы лета. Запах кустов смородины приятно щекотал в носу, и только занудство комаров нарушало идиллию замечательной аферы.
Бабуле вечно не спалось, поэтому мы не стали дожидаться когда ее окно погаснет, начали священнодействовать: Пашка натягивал нить, отводя картошину подальше от окна, и затем резко отпускал. Картоха гулко ударялась о стекло. Занавеска раздвигалась. Какё приложив ладонь козырьком, внимательно вглядывалась в темноту. В этот момент Паха опять натягивал нить, картошка пряталась в темноту, таким образом бабуля ни как не могла ее обнаружить.
Мы с наслаждением хихикали, радуясь свой находчивой выдумке.
Так продолжалось минут тридцать-сорок, а может быть и больше, времени мы не замечали. Вскоре Какё перестала реагировать на “юмор”. Мы продолжали барабанить, наша настойчивость перешла в азарт, однако занавеска не шевелилась. Но, видимо, мы слишком затянули это наслаждение, потому что, когда, потеряв всякую осторожность, начали возмущаться и негодовать, пытаясь выхватить друг у друга кончик нитки, сценарий резко изменил свой сюжет, занавес с шиком распахнулся:
– А че эт вы тут, какё, разлеглись! – Неожиданно и звонко задребезжало прямо над нами. Никогда не надо злоупотреблять наслаждением, потому что тот, кто его нам предоставляет, тоже следит за этим и тоже имеет право на удовольствие. Наши с Пашкой хребты (откуда только у нее взялась прыть!) попеременно ощутили на себе тяжелую поступь овеществленной эпиграммы – увесистый набалдашник знаменитой старинной трости, унаследованной бабулей от ушедшего в мир иной супруга, как уже было упомянуто выше.
Что и говорить, старые мастера хорошо знали свое дело. Крепкие, добротные вещи выходили из под их умелой руки.
Взревев ревмя, мы на карачках ринулись в темноту, зарылись с головой в колючий малинник и прикинулись незрелыми огурцами.
Сцена ожила. Ярко вспыхнули соседские окна, дружно залаяли собаки завмага Холманского в его буржуйском саду что через дорогу. Вдоль забора яростно зашастала полосатая пижама технолога Козареза, – человека небольшого роста, правда жилистого и крепкого и как бы наэлектризованного.
Водевиль переходил в трагикомедию, но главным героям не суждено было ее лицезреть, им было недосуг. Их умелые рученьки были все в мелких колючках и кровоточащих царапинах. Лица (впрочем, сейчас эта часть тела имела уже совсем другое название) пылали от ссадин и липкой паутины. Локти, коленки и спины ныли, застыв в неудобной, скрюченной позе. Ну а за забором и вокруг, было всё, как в кино:
– О хоспати! Что случилось, Анастасия Григорьевна? – Взвизгнула из распахнутого окна тетя Фрося.
– Черт побери! – Басил ее муж, дядя Вася, штамповщик кузнечного цеха, лет сорока, слегка седоватый, рослый, улыбчивый и благодушный добряк, несмотря на свой изрядно жуликоватый вид. В подобных “экстренныйх” случаях он всегда выскакивал из подъезда в своих широких-семейных до колен: – Што за вопли, Грыгорьевна!?
– Между прочим у людей завтра рабочий день! – подключился технолог Козарез, в своей полосатой пижаме.
– Что стар, что мал... – кажется дядя Коля, закоренелый старый плут, как многие притворно благочестивые люди, забухтел где-то в глубине – безделием маются, людям спать не дают!
– Эт точно, Колюня! НапахАлсь бы за день!.. – Неунимался дядя Вася.
Какё исполнилась своей путеводной гордыни, выпрямилась,и грациозно положила кисть правой державной руки на трость (где-то на картине я уже видел точно такую-же метаморфозу)
– Ефросинья, и когда только ты отучишь свого бесстыжего, какё, пахаря от постыдной привычки шастать без штанов по двору! Просто срам какой-то! – Высказала Какё сию назидательно-величественную тираду.
– И правда, Василий! Чойт ты в трусах-то выскочил!
– А што тут такого!? – Ретировался дядя Вася. – Было у меня время штаны надевать, когда тут такие вопли!?
– Вопли! Не преувеличивай, бесстыдник! – Язвительно продолжала Какё. – Что я, не имею права в своем палисаднике котов погонять!?
– Ну можно же как-то потише! – Вставил Козарез.
– Еще один пахарь! – Распалялась Какё. – Палисадник мой – как хочу так и гоняю! Обойдусь как-нибудь и без ваших советов! И нечего на меня кричать!
– Да я и не...
– Вот и помолчите!
Козарез безнадежно махнул рукой
– Семен, зайди в дом! – Приказала технологу из распахнутого окна его ежовая супруга, и, едва полосатя пижама успела юркнуть в подъезд, бабуля заправски послала ей вдогонку свою излюбленную жемчужину:
– А ведь интеллигентный человек! Мог бы уже давно десятые сны видеть и других,..какё, этому учить!
– Ну, бабуля, ты тут сама себя перещеголяла! – Хихикнул Пашка мне на ухо.
– Светоч мудрости! – Сострил я, вычитанной где-то фразой, и приложил палец к гуьбам:
– Тс-с-с., а то щас опять – как врежет!
– Устроили тут на ночь глядя, какё, водевиль! – Продолжала бабуля.
– А это уже, Какё, – плагиат, называется. – Шипел драмтург-Пашка, путаясь в паутине так, как я сейчас в наречиях.
Занавес начинал нехотя закрываться.
Дядя Вася чертыхаясь зашел в дом. Козарез, как кукушка из часов-ходиков, непоследок еще раз выскочил из окна, правда уже молча. Тетя Фрося пожелала “Грыгорьевне” спокойной ночи. Свет в окнах погас. Собаки буржуя Холманского, что через дорогу, успокоились. Кстати, пока не забыл, к нему в сад мы тоже как-то наведались. Для этой дерзкой экспедиции выбрали грозовую погоду и направились туда к полуночи. Проникая в сад, мы думали, что нас ждут великие опасности; хозяйственно оглядели его, изучили, как полководцы рельеф местности, где вскоре предстоит великая битва и осторожно углубились в сомнительное безмолвие. Завмаг Холманский дрыхнул под шум дождя как сурок, и ему не было ни какого дела до наших великих побед и дерзновенных исканий. Собаки тоже забились в свои будки, им тоже было все трын-трава. Так никуда не годилось.Что ж мы, зря мокнуть должны что ли! Костя Жук (ох и мастер был голоса подделывать) начал орать во все свое луженное горло скрипучим голосом бабки Какё: –Янки, гоу хом! Янки гоу хом! – (хотите верте, хотите нет, но это чистая правда, – чтоб меня Васькай звали!)
Я колотил палкой по дырявому ведру, а он орал – “Янки, гоу хом! Янки гоу хом!“– И тут началось! От неожиданности бедные псы заскулили жалобно и печально, но, выскочив из будки и, освежившись летним дождичком, взорвались бешеным лаем, возвещая о том, что нам самое врея “делать ноги “. Да, собственно говоря, братва уже и так не заставила себя ждать. Пацаны перелетали через забор как мотыльки. Я замешкался. Костя впереди, запнулся о брошенное мною ведро и стал шарить руками в траве. Свет в неприветливых окнах угрюмого дома ярко вспыхнул, и тут же мрачно погас. На веранду, весь в белых кальсонах и белой рубахе, с дробовиком в руке, выскочил призрак-Холманский, намереваясь хорошенько подсолить нам ту нижнюю часть спины, которая плавно переходит в другое название. Честно говоря, на берданку мы не расчитывали. Так низко буржуй еще никогда не грохался Поэтому, сверкающий в темноте блеск воронённой стали не столько нас испугал, сколько возмутил:
– Ну, морда твоя буржуйская!.. – Резонно процедил Костя, и я категорически подтвердил это его, далеко идущее, логическое заключение. К паскудному дробовику у нас был свой давнишний счет и, забегая вперед, в конце концов мы его ему предъявили, но это уже другая история, которая не имеет к нашему рассказу никакого отношения.
За буржуем, безбожно взвизгивая, в ночной сорочке и весьма возбужденном состоянии, выскочила его супруга, кастелянша заводского общежиния. К этому времени я уже вспорхнул на забор и, нагнувшись, пытался ухватить судорожно тянувшуюся вверх руку Кости. В другой тождественной руке он держал дырявое ведро, через которое только что навернулся и настойчиво совал его мне.
– Да брось ты эту железяку! – Кричал я, наконец ухватив его руку, но Костя – ох и жучара же этот Жук, – едва присев на кромку забора, сунул голову в ведро и левитановским голосом (ну,..не совсем левитановским, но очень торжественным голосом) стал вещать: – Говорит Москва! Говорит и показывает Москва! – Мещанин Холманский моментально упал в область низких температур и застыл с ружьем «к ноге». – Работают все радиостанции Советского Союза! (А между прочим, голос у Кости от природы был достаточно громким) Собаки поперхнулись своей брехней, голосистая кастелянша, совсем опупевши, задеревенела, и я отметил, что в прежние наши набеги она не достигала такого сходства с распластанной летучей мышью, как сейчас.
–Ждите экстренное сообщение!– Горланил напоследок Жук, и мы срывались с забора в ночную мглу точно так, как сейчас срываются метафоры с моего языка.
Но я сильно отвлекся.
И так, тетя Фрося пожелала бабуле спокойной ночи и погасила свет.
В наступившей тишине было слышно лишь гнусавое жужжание комаров и частый стук наших дерзновенных сердец. Фантасмагория-Какё, стояла в своей величавой позе еще некоторое время и как бы размышляя вслух произнесла:
– Кусты что ли полить, пока напор хороший.
– Ну и садистка же ты, Какё! – Мысленно костерили мы ее в своих сердцах.
– Да ладно уж, завтра... – Словно услышав вопиющие крики наших душ, кряхтела Какё, направляясь в подъезд, и заключала:
– В следующий раз надо будет прихватить что-нибудь по-тяжелее. – Это неумолимо логическое заключение воспринималось нами как редкосное издевательство.
Наконец-то мы выползли из кустов на траву и блаженно растянули свои занемевшие конечности. Небеса сияли мириадами безумных звезд. Одна звезда быстро пролетела и размазала по темному небу яркий серебрянный след. Из окна Шурки-Пескаря струились тихие звуки “Лунной сонаты”, это его старшая сестра, Лилька играла на пианино. Нет, подумал я, мир в котором создана такая музыка, не смотря на все свои превратности и погрешности, всеже прекрасен и имеет право на счастье, и мне впервые так сильно захотелось побыстрее стать взрослым и сделать нечтно такое, чтобы он действительно был счастлив!.. – Но слушайте дальше.
Была у этой приклонной зануды небольшая печь прямо во дворе, неказистая такая, нелепая, и даже, в какой-то степени уродливая печурка, покоившаяся под столь же абсурдным и вздорным навесом, неумело сварганенным из ветхих дощечек, кривых жердочек и ржавых жестянок. Происхождение и родословная упомянутого перла теряется где-то в анналах строительства Заречья. Но я всегда подозревал, что автором и создателем этой ахинеи и являлась сама приснопамятная бабка Какё. Впрочем, несмотря на все перечисленные несовершенства и слабости уникального венца зодчества, – да что там говорить, – яркого, предметного символа материальной культуры и Зареченского быта, – в сем творении в целом, все же было что-то бесхитростное и трогательное до умиления. Наверно поэтому мне как-то взбрело в голову назвать сей шедевр Абракадаброй, это милое словечко к детищу так и прилипло.
LAst
Все лето бабка Какё заботливо холила и лелеяла свою Абракадабру, а приходила пора – малина и смородина в ее палисаднике начинали поспевать, а вишни наливаться сладким соком, варила на печурке варенье в старинном медном тазу. О-о!..это тоже «экспонат» достойный отдельного слепка, ну да ладно, всего не опишишь, не перескажешь.
Мы, в свою очередь, всю долгую зиму кошмарили эту ее Абракадабру: плавили свинец на грузила, испытывали гремучие смеси (о коих сегодя уместно умолчать), а иногда и просто бросали в нее деревяшки, поджигали и грелись после катка, или просто – грелись. Но, опять таки, не о тазике и не о варенье речь – хотя у меня и сейчас, при одном воспоминании слюнки текут. Речь о том, как бабуля приводила ее в порядок, после наших зимних набегов, да и вообще – о нашем дворе.
Помню, с каким благоговением, с каким священным ужасом глядела Какё на свою Абракадабру по-весне
Прежде всего, она извлекала из своего захламленного сарайчика продолговатый таз, именуемый ею – лохань. Извлекала долго, старательно, перекладывала с места на место старые чемоданы и старинные баульчики, пыльные стопки книг, подшивки газет и журналов, перевязанные бечевкой, (в последствии я много чего из них почерпнул – спасибо тебе, Какё), старый китайский абажур, – не усмехайся так, дорогой читатель, – в те времена, китайские вещи были “произведением штучного товара”, а не то, что сейчас – “чайна”, и даже у вас не поднялась бы рука просто так взять и вышвырнуть столь нарядную поделку легкой промышленности не “погрев“ ее какое-то время в чуланчике.
Бабуля усердно пыхтела и что-то приговаривала; наконец, выуживала искомый предмет на свет-божий, и опять прилежно рассовывала «добро» по местам.
Поставив лохань рядом с Абракадаброй и отдышавшись, выпрямлялась, окидывала двор взглядом императрицы и устремляла свой указующий перст в сторону лавочки: причем, неважно большая или маленькая компания кучковалась на ней, указатель неизменно упирался в меня:
– Лешка!.. Че эт вы там, какё, баклуши бъете!?.. Бездельники!..А ну-ка давай все сюда!
Мы конечно ворчали, но тем не менее покорно направляли свои отроческие стопы к авторитету.
– Вот! – Теперь ее державная указка, неумолимая и властная, как веление долга, была направлена на Абракадабру.
– А была, как с иголочки!
– Да это не мы! – Начинал кипятиться брехливый спорщик-Бутя.
– Разумеется! – Она произносила это заключение таким тоном, а кивок ее головы был настолько образным и убедительным, что даже мы, вперед вас, могли бы поверить вердикту – «не мы», если б наша совесть не имела на этот счет своего особого мнения.
– Заткнись, Конопатый! – Грозно обрывал я Бутю, а Пашка-Калатун бесцеремонно дарил ему один из своих замечательных пендалей, коих у него было припасено очень много: укоряющий, наказующий, одобряющий, милующий,..вобщем, на все случаи жизн; Буте всегда доставался воспитующий. Конопатый вздрагивал, но вздрогивал так, как вздрагивают в театре.
Сейчас я думаю, что в этом маленьком эпизоде, сказалось некое основное свойство Пашкиной натуры, которое заключалось в склонности к честности и справедливости. Это очень ценное и для Бути и для всех нас свойство.
– Вот и славненько! – Складывалва Какё свои ладошки лодочкой и смотрела на нас как школьница лихо решившая задачу со многими неизвестными.
– Давайте сделаем так: Паша (вы уже его знаете) и Юра (это Юрка-Бурда) возьмут вот эту лохань и накопают нам глины, Коля (Бутя конопатый) возьмет вот это ведерко и принесет нам песку, Леша (ясен пень) и Саша (Сашка-КингУр) помогут очистить и подогнать кирпичи..
Заметили?! «Нам». «Нашей». А-а-а, то-то....
Трудно было найти во всем Заречье дельце (кроме нашего собственного конечно) за которое мы брались с таким энтузиазмом после того, как наше природное карасевое естество попадалось на эту наживку
Вы только подумайте; пацаны принадлежащие к самой шкодливой кагорте зареченцев, доходили в своем сумасбродстве до того, что начинали искать славы печников!
Перо бы дрогнуло, если б я попытался описать наши старания: такая попытка не под силу трезвому словарю и скучным эпитетам этого рассказа – авторское воображение ищет возвышенных слов, цветистых, диковинных оборотов, но скромность автора, уже вошедшая в поговорку, не позволяет мне это сделать. Да и вообще, как любят говорить в одном известном городе – «оно вам нада!?» Скромность нам дороже.
Однако, для полноты сюжета, сделаю лишь небольшой набросок: как шумно месили мы глину, сопели, намазывая ее на кирпичи, толпились вокруг Абракадабры, делились смачными,– ввиду глины, –подзатыльниками, когда наступали друг-другу на ногу, шутили, хохотали, дурачились, словом, бесились, как и положено настоящим пацанам, вовлекая в свою чехарду и преобразившуюся бабулю. Другая на ее месте тысячу раз пожалела бы, что связалась с такими шабашниками, которые наделали тут такого содома и гоморы!..Но только не бабка Какё, утверждавшая всем своим видом, что старость прежде всего сказывается в том и тогда, когда человек уже не способен на такое вот восхитительное ребячество. Одной рукой она лихо поправляла свою перепачканную глиной и сбившуюся на затылок мятежную шляпку, в другой руке держала огромный рогожный квач, напоминавший жезл великого полководца, и наносила решительные штрихи, последние мазки на свой, нет, наш всесветный артельный шедевр
Да-а, славная была работенка (почему-то так и хочется сказать – потасовка).
После трудов праведных мы бежали на речку, и там у нас были уже другие заботы. Там был остров, там был плот, там было обалденное трухлявое бревно с офигенным количеством дырок – осиных гнезд,..много чего там было...
Осы! Я не могу удержаться, меня-таки подмывает выболтать вам хотя бы одно преключение из летописи наших славных деяний, именуемых – «гонять ос».
В один прекрасный день, проныра-Бутя обнаружил на чердаке заброшенного (взрослые называли его – аварийным) дома огромное,.. такое большущее гнездо. Ну вы понимаете – осы – одно только слово – «ОСЫ»! – и не нужно больше ни каких слов, чтобы выразить азарт авантюристов заблеставший у нас снаружи и внутри. «Были сборы не долги...», поется в одной боевой песне, – у нас они были еще короче. Жестянка, палка, вата – и вот мы уже вблизи предмета сладчайших грез.
Лестницы на крышу дома не было, поэтому мы забрались туда по дровяннику. Входом на чердак служило небольшое оконце и ветхая дощечка-сходня с прибитыми к ней несколькими узкими реечками ввиде ступенек. Осторожно, по-одному, мы спустились в сумрачную сокровищницу. Не буду останавливаться на описании и перечислять всех; и так все понятно – “золотая орда”.
Чуня (Саня Чуйков), был заводилой. Эта деятельная натура в последние дни безотчетно начинала уже тяготится однообразной жизнью двора, а то, что обнаружились осы, да еще в таком количестве и в таком затейлевом местечке, дало его сердцу новую надежду на крупицу Зареченской славы. Он мастерски раскочегарил вату в жестяной банке привязанной к длинному шесту и осторожно направился с этим кадилом в ризницу, туда где белела в сумраке чердака осиная канделябра. Ватага не отставала. Уже на ближних подступах, полосатое семейство, почуяв дым и, узрев в этом что-то неладное, вступило в гневный спор. Еще бы! Какя-то туманная интрига, вонючая тарабарщина на кончике дрючка угрожала их яркому, безупречному образу жизни. Поэтому, не дожидаясь худшего, осы несметным роем ринулись на защину своего жилища. Но не таков был наш Чуня, чтобы отступать без боя. Он ловко орудовал дымарем – перепончатокрылые хищники разлетелись веером по чердаку. Воспользовавшись моментом, Чуня стремглав кинулся в заветный угол, но не расчитал траекторию, треснулся лбом о стропилу и, выронив палку из рук, взвыл белугой. Дорогой читатель, задержи на мгновение в своих ушах этот молодецкий вой, – когда вся орда одновременно вспорхнет на сходню у окошка – вопль ужаса будет ему ответом.
Не знаю, обратили вы внимание или нет, как, каким образом мы проникли на чердак: чинно, услужливо, по-одному, а теперь, когда мы гуртом взлетели на сходню, чтобы выскочить вон – мы обнаружили у себя помимо услужливости еще и задний ум, но, увы, спасти нас он уже ни как не мог. Дощечка с треском разлетелась, прикрыв своими обломками образовавшуюся кучу-малу.
В том, что полосатым антаганистам чуждо чувство милосердия, мы убеждались многократно, но на этот раз нсекомая банда оказалась совсем неотесанной, а мы абсолютно беззащитны: не было рядышком ни спасительной речки, ни густых зарослей кустов. Но обиднее всего, как позже выяснилось, было то, что это оказались совсем и не осы, а одичавшие пчелы. Мало ли что Бутя сказал! То, что простительно балбесу-Буте, брехливому и плачевному в области перепончатокрылых насекомых, то непростительно нам, и, в большей степени, доке-Чуне, оракулу по части – “гонять ос!”
Я не могу описать ту прыть с которой мы выскакивали из чердака на крышу, а затем с крышы сигали на змлю, это мне не по плечу, впрочем, перо тут бессильно, тут нужен кинематограф. Славненько они нас погоняли, ничего не скажешь.
Потом, после стрекача, хохот и насмешки еще долго чередовались на лавочке. Больше всех, конечно, пострадал Чуня. Жаль, что вы не можте видеть в его глазах огонь недавнего подвига и глубину мысли начертанной на его челе, по той простой причине, что глаза его заплыли, а на лбу сияет огромная шишка. Вся рожа – прости Санёк, но если б твои брови были темными, а не такими белобрысыми, то можно было б хоть к ним приклеить какм-то боком признаки лица. Утешся, друг, уж тем, что и на мою физиономию тоже с трудом можно было натянуть – “лицо”: верхняя губа с правой стороны напоминала большой пельмень, уши – мои бедные уши – пылали неугосимым огнем и казались огромными. Когда я мотал головой из стороны в сторну, они хлопали по щекам так, как хлопают на ветру тяжелые ставни дома ударника пятилетки токаря Панасюк. Помнишь, Сенёк, когда-то большие пацаны посылали нас с тобой к нему в огород тырить табак. Сами-то не могли “просклизнуть” под плетнем. Мы приносили им охапки сухих стеблей, они шинковали их топориком, делали цигарки и курили. Ох и дурные же!.. Курить, как оказалось, нужно было не стебли, а листья, предварительно просушив их в тени на сквознячке. Мне кажется, они не столько балдели и млели, сколько притворялись. Ну да ладно...
Совсем не пострадал, естественно, Бутя. Кто наступает последним – удирает всегда первым
Так на чем я остановился? Ах да! Абракадабра!
Когда глина на Абракадабре высыхала, Какё с удвоенной энергией продолжала востанавливать свое детище; белила ее известью, долго не могла на нее налюбоваться и зорко держала нас от нее подальше, – да и не нужна она была нам летом, – какой с нее летом прок!?
А когда приходило время, как уже было сказано, бабуля варила варенье и устраивала нам шикарный вареневый пир. Пари могу держать, что такого малинвого и смородинного варенья никто, никогда, и нигде не варил.
Но увы, все течет, все изменяется, и все проходит на этом странном белом свете.
Мы росли, взрослели, и разлетались из нашего двора, как птицы из гнезда: кто по обстоятельствам, кто в институт, кто в армию – вскоре я поступил в мореходку. Отцу на работе выделили новую квартину и наша семья переехала в другой район.
Как только я приехал в долгожданный каникулярный отпуск, сразу же отправился навестить свой старый двор. Впервые со дня моего отъезда, я ощутил непритязательное очарование этого дивного уголка. Столько было вокруг доброты и покоя, что я замер от счастья. И это было не то счастье, которое воспринимается сознанием, а другое, которое рождается в душе и сердце и которое струится в крови.
Все было как прежде, только вот Абракадабры уже не было. Ее разрушили, когда проводили теплотрассу в новый микрорайон. Двор больше не пах малиновым вареньем и смородиной – можете себе представить!
Но на лавочке по прежднему восседели, обсуждали зареченские новости и критиковали прохожих наши милые соседки: Матрена Архиповна (тетя Мотя), дворничиха – по прежднему румянна и свежа, как летняя грядка после дождя. Она по прежднему цепко держала в своей крепкой руке сверепую метлу и высшую власть двора.
Тетя Валя все так же являла собой безутешный образчик прекрасного пола. Глаза ее были все те же, кроткие с нежно-голубой поволокой, как цветы вероники испещренные едва заметными белыми крапинками.
Тетя Женя тоже почти не изменилась, не изменились и ее глаза, в которых, несмотря на всю провинциальную чувствительность, ни на минуту не угосали искорки шутливости и лукавства.
У Зинаиды Васильевны появились особого рода морщинки, которые пролагаются житейскими заботами и тревогами.
Баба-Какё сдала, похудела, и как-то притихла.
Все они радостно приветствовали меня, обнимали и нацеловывали со всеми присущими женщинам охами, ахами, удивлениями и восхищениями, но по причине врожденной деликатности задерживать распросами не стали, потому что отлично знали куда я так спешу, и еще потому, что сами были когда-то в том возрасте, когда глаза блестят не видя ничего вокруг.
У Светки собрались все наши девченки. Ирка первая, с писком кинулась мне на шею, весесело смеялась и щипала мои щеки. Любка была смущена и сдержана.
Зойка по-дружески обняла и невозмутимо произнесла:
–Леха, как Леха. Только в форме. Ничего осбобенного.– На что Людка со смехом заметила: – Это потому, что ты Светке завидуешь! Я тоже ей завидую! Да поцелуйтесь же вы, наконец!“
– За вами успеешь!.. – Заметила Томарка, чмокнула меня в щеку и подтолкнула к Светке.
Краска румянца, вспыхивавшая на лице Светланы, учащенное дыхание, колыхавшее грудь, глаза время от времени загоравшиеся восторгом, – все свидетельствовало о нежном волнении, царившем в ее сердце. Впервые за последные минуты глаза наши встретились и сказали все то, что сами мы сказать не могли.
LAst
Потом был чай и веселое щебетание: как они все изменились, наши милые девченки. В них появилось нечто необычное, возвышенное и таинственное. Как тронула меня их теплая, дружеская любовь и привязанность, открывшая мое сердце благотворному воздействию прекрасного пола!
В отпуске время летит быстро, а когда каждый его день наполнен радостным счастьем, – оно летит, как пущенная стрела.
То были самые счастливые дни, воспоминанея о которых мы пронесем через всю свою жизнь, и которые будут согревать наши сердца в любые ненастья.
На кануне моего отъезда, мы долго ходили по нашим любимым местам, гуляли по аллеям доброго старого парка. Я проводил Светлану домой уже далеко за полночь. В отъезде всегда кроется некая торжественность; даже если люди расстаются ненадолго – им всегда хочется многое сказать друг другу. Но в этот поздний прощальный час, все слова, которые приходили на ум, как нарочно, были какими-то мелкими и незначительными, а в сердцах наших затаилась печаль – мы долго не могли проститься...
Выйдя во двор, я увидел на скамеечке в бледном свете луны, одинокую фигурку Анастасии Григорьены, слегка сгорбленную фигурку нашей милой бабушки Какё.
– Я ждала тебя, Алёша.– Тихо сказала она. – Присядь, сынок...
Я сел с ней рядом, такой маленькой, худенькой и беззащитной. Что-то сильно затрепыхалось и сжалось у меня в груди; так сильно, что я не мог вымолвить ни слова. Душу мою и сердце переполнило чувство жалости, сострадания и, в то же время обиды и стыда за все свои прошлые шалости. Я обнял ее и выпалил, стараясь скрыть волнение.
– Анастасия Григорьевна, простите меня за все!
– За что ж, Алеша!?
– За глупость, и.. неприятности, котрые я вам доставлял!
– Да ну что ты! Какие неприятности! Эх глупенький ты! – Легонько похлопала она меня по плечу и на секунду задумалась.
–Вы все разлетелись, и словно душа улетела со двора. Жизнь стала скучной и пресной, если можно так сказать. Мы любим и ценим всех вас за то, что вы понять и осознать сейчас не можете, а поймете осознаете лишь потом, по прошествии времени. – Помолчала: – Вот,.. – продолжила уже другим голосом, разворачивая старенькую холщевую салфетку – я хочу, чтобы она была у тебя. – В неякром свете лампочки освещавшей подъезд, блеснула лаком дощечка. Несмотря на полумрак, я рассмотрел тонкий лик Богородицы в красных одеждах шитых золотом. Одна рука ее была прижата к груди, другой рукой она прижимала к себе курчавого младенца в белой рубахе и тонком халате (или хитоне) изумрудного цвета накинутом на левое плечо. Какое-то тихое, нежное и вместе с тем минорное счастье исходило от их лиц.
Вокруг струилась ночь. Луна тихо скользила над крышами отбрасывая легкие тени. Казалось, даже воздух уснул, и тишина охраняет некую тайну.
Какё замерла, бережно держа в своих маленьких, исхудалых руках великолепный, таинственный образ, который теперь воспринимался мною не как материальный объкет, а как чувственное отражение чего-то духовноего, доселе мне неведомого и все еще непостижимого. Она словно забыла обо мне, вглядываясь в глубь веков своими трагическими глазами.
Неожиданный, приглушенный гудок поезда донесшийся из далека, вернул ее в реальность:
– Храни ее, Алешенька, и она будет хранить тебя. – Произнесла тихо, проникновенно и вместе с тем торжественно.
– Сейчас ты еще не понимаешь, – такое безбожное время, – но не всегда так будет. – Сделала движение, и я помог ей встать.
– Держи, сынок. – Протянула она сверток, все еще держа его, как великую ценность, обеими руками. Трижды поцеловала меня, трижды перекрестила.
– Прощай, Алеша! – Что-то оборвалось и повисло у мня в груди, застряло в глазах.
– Я скоро опять приеду, Анастасия Григорьевна! – Вымолвил я, сдерживая неожиданно навернувшиеся слезы.
– Приедешь, конечно приедешь! – Ласково, словно ребенка, погладила по голове
– Ну ступай!... – Я нежно обнял ее, поцеловал и уже не мог сдержаться, слезы сами собой выпали из моих глаз, повернулся и услышил за спиной:
– Господь, хрини душу и сердце его так, как хранил до селе!..
Удаляясь я чувствовал на себе ее прощальный взгляд, что-то теплое и ласковое в груди, сродни осеннему, неякркому, но теплому и ласковому лучику солнышка, который ласкает, именно ласкает, потому что ощущаешь не столько тепло, сколько неизъяснимую ласку, которая проникает глубоко в сердце и наполняет душу.
Она знала больше, чувствовала глубже и видила дальше, наша дорогая бабушка Какё....
***
Двор остался навсегда в моем сердце с поэтическим ореолом и помагал мне издалека своим непреходящим духом товарещества, ощущением братства, благородным соцветием чувств: честности, порядочности, справедливости.
Через годы и расстояния он смягчал мою душу, очищал помыслы, сдерживал порывы, врачевал сердце, хранил в нем чувство детской привязанности и юношеской романтики.
Там остались фантазии моего детства, мечты отрочества, отблеск юности и отзвук первой любви.
Спасибо тебе, мой старый дорбый двор, за то, что я все еще летаю к тебе во сне.
Наверх страницы